Постоянство памяти

Страница: 2 из 4

принимал свою прекрасную участь — быть в твоих руках. Я так хотел этого, что кусал собственную ладонь, чтобы не кричать от того, как я желаю тебя... И как хочу, чтобы ты не останавливался. Ты и не останавливался. Никогда. Прекращал, когда меня уже конвульсивно трясло от удовольствия, собирал на пальцы — твои прекрасные пальцы! — моё мутноватое семя, и подносил их к моим губам... Не смогу передать, как это бесконечно волнительно — касаться твоих рук языком, ласкать их, видеть твои горящие желанием тёмные глаза... Тёмные, почти чёрные, я нырял в пустоту твоей радужки, растворяясь в ней, будто сахар в кофе, который ты так любил, и не было для меня ничего чудеснее, чем эти мгновения рядом с твоим миром, которого я касался.

Волны на канале Грибоедова, помнишь? Ранняя осень, листья в воде, мы прощались, поскольку ты должен был уезжать на долгих две недели, твои объятия, которые так не хотелось размыкать... Тепло твоего тела, холод ладоней, что забрались под мою рубашку, вечная борьба внутри меня между Москвой и Петербургом, но как я мог всё оставить, когда ты — настолько трепетный и нежный, был здесь? Я метался из стороны в сторону, пытался завершить внутри себя то, что так рвалось к тебе, хотел забыть — насильственно, садистски — то, что было светлее солнца, что озаряло наше яркое лето. Не смог. Слабый, через две этих мучительных недели я нашёл себя поздней ночью возле твоей парадной, ожидающего покорно, когда такси из аэропорта привезёт тебя к ней. И ты — удивлённый, но радостный, обнял меня, отпоил горячим кофе, привёл в чувство, и оставил до утра. Таков ты — не мог спокойно смотреть на мои метания, вечные сомнения, я то бежал к тебе, то убегал от тебя, это ты был волен взять и уйти, я же маялся перебежками из крайности в крайность. От «не хочу тебя видеть» до «ты — это мой мир». И как ты терпел всё это? Безграничности твоего терпения стоило бы поставить монумент, увековечивающий его, поскольку ни один человек не может похвастать такой сдержанностью, что была тебе присуща. Моя голова на твоих коленях — я как шелудивый пёс, что сбегает и возвращается, а его всё равно чешут за ухом, отмывают и выгуливают. Любят? Не могу знать, ты ведь никогда не говорил о любви. Моим словам тоже нет веры, ведь я с завидной регулярностью бросался то «люблю», то «ненавижу», импульсивно, как маленький ребёнок, горячо и страстно, будто в жилах моих текла не закалённая русская, а кипучая итальянская кровь. Я ранил тебя. С периодичностью раз в два дня. Тогда мне ощущалось, что нет, всё-таки не задел, или даже задел, но недостаточно глубоко, мне хотелось вонзить в тебя все свои жалкие кинжалы и провернуть несколько раз. Вот насколько я был околдован магией моего безумного чувства, будто амоком, длящимся неопределённое время.

А ещё ты очень любил говорить со мной. Лёжа на скрипучем паркетном полу, среди свечей, расставленных на нём же, рассуждать на тему смерти, жизни, искусства, музыки и книг... Если мы были у тебя — играла гремучая смесь из западноевропейской духовной музыки с нью-эйдж. Или же всё это сменял эмбиент. Он мне нравился больше всего — неторопливый, мягкий, ласкающий... Почти как ты — так же завлекал, обволакивал, убаюкивал или возбуждал. Запах муската навсегда слился с моим восприятием тебя, ибо ты любил ставить в курительницы индийские мускатные благовония. Это было красиво — мягкий, рассеиваюшийся дым проходил сквозь твои пальцы, пока ты зажигал ещё одну палочку. Их обычно было две — по количеству персон, как любил ты выражаться, а затем ты возвращался ко мне, восхитительно обнажённый, томный и неизменно горячий. Ещё одно лето, что духотой пробивалось в окна, твоя тень в танце пламени свеч, и жёсткость чёрной нелакированной доски под моими лопатками... Помнишь? Помнишь ли ты всё это — поцелуи, щиплющие язык от ароматических массажных масел, твои скользкие руки, разминающие мою спину, мерный скрип половиц, горячее, сбивчивое дыхание моё, мои стоны, что ты срывал с губ любым своим прикосновением... Мне всегда было мало. Мало этих встреч, мало твоего присутствия, мало тебя. Мало времени, что отмерилось нам. Ты мог позвонить, написать, где ты, и я под любыми предлогами срывался, сметал всё на своём пути, мчался — лишь бы увидеть твои глаза, лишь бы коснуться твоих рук, лишь бы быть рядом. Не важно, вспылю я или нет, зато я смогу видеть тебя, чувствовать, и ненавидеть за то, что ты так редко появляешься. Но несколько часов, даже кратких минут, проведённых рядом с тобой, и я готов простить тебе абсолютно всё. А ты и так прощал мне все мои выходки, отличаясь завидным великодушием.

Просто у тебя, кроме меня, было всё. Это я цеплялся за твой образ, как единственно знакомый в чужом городе. Это я мог часами выводить на холсте мазки и штрихи чужих шедевров, которые никогда бы не написал сам — мне нужно было как-то жить, на что-то жить. Свои собственные картины я тщательно прятал за ширмами, но одна картина осталась у тебя — зимний Исаакиевский собор, что я писал углем при тебе, ещё в то время, когда, ни о чём не подозревая, мог позволить себе трату времени на такую вопиющую ерунду, вместо того, чтобы никогда не отпускать тебя. Ты всячески отвлекал, я помню: обнажённые ступни твои на холодном полу, музыка, льющаяся из динамиков моего ноутбука, ты касался моих плеч — замёрзший, ищущий тепла... Затем мои пальцы, выпачканные углем, оставляли следы на твоей белой коже, ты вздыхал судорожно, и пока я языком ласкал твой возбуждённый орган, ты кусал свои красивые губы, запускал ладонь в мои волосы, сжимал, тянул на себя, и от этой несильной боли я стонал в голос, поскольку она прокатывалась электрическими разрядами по позвоночнику. И больно, и сладко, и отрезвляюще, и ещё — пробуждённые воспоминания, что, бывало, тоже не давали мне расслабиться, вновь топтались на пороге моей памяти. А картина осталась у тебя.

Моё удручающее прошлое... Ты спросил меня о нём одной ночью, и я даже не нашёл, что тебе сказать.
— Больно?... — я будто и сейчас слышу твой голос, обеспокоенный моим внезапным вскриком. Мы лежали на моей кровати, ты — как всегда, надо мной, целуешь шею, ластишься, и... Кусаешь, тянешь мой сосок... Я выгнулся дугой, и вот тогда прозвучал твой вопрос.

— Нет... Продолжай. — Выдохнул я.

После того, как ты выжал из меня всё, что мог, разрешив мне несколько раз кончить от твоих измывающихся над моим телом, ласк, ты решил узнать, почему я так реагирую на боль. Не думаю, что нужно было позволить себе окунуться в волны болезненности моего опыта. Прямо при тебе вскрывая старые раны, рассказывать карту своих шрамов, по которым ты так любил проводить руками, и говорить тебе примерно следующее:

— Эти белые полосы, что ты принимаешь за крылья — следы кнута. Я провинился, ослушался, и... Он содрал с меня ненужное мясо, как шкуру с кролика. Это — скальпель. Он любил смотреть, как венозная кровь течёт по моей руке — медленно, сверху-вниз, и окунать в неё пальцы...

Ты бы отпрянул от меня тогда, расскажи я тебе об этом. Правда? Кому нужна бесхозная вещь, б/у, подобранная из жалости, но так и не отмытая от пыли собственных воспоминаний. Конечно, потом я открыл тебе тайну собственной никчёмности. Но в других выражениях и как можно более кратко. Зачем было знать тебе о моих мучениях? Живи в неведении, мой темноглазый Король, живи и радуйся, не ведая, как, подвешенный, я подвергался новым кровавым пыткам моего бывшего Хозяина, как целовал пол у его ног, как спал на пороге его дома. Зачем было знать тебе, как больно внутри отзывалась каждая протяжка от плети, и как раболепно я служил ему, пока не был изгнан из круга его приближённых шавок? А знаешь, за что? Конечно, не знаешь, я же никогда не говорил об этом.

У Хозяина я был не один. Лишь одним из трёх любимцев, кем он помыкал, как хотел, желая видеть нас рядом. Мы удовлетворяли любую его прихоть. Могу сказать лишь, что я был самой грязной его игрушкой. Резал он только меня, спускал гнев на других — тоже со мной. Если кого-либо требовалось отдать другим Верхним, я был первым кандидатом....  Читать дальше →

Показать комментарии

Последние рассказы автора

наверх